С.473-475

Все сказанное Ницше о Вагнере можно сказать и о Мане. Выглядящее внешне возвращением к элементарному, к при­роде на фоне содержательной живописи и абсолютной музы­ки, их искусство означает уступку варварству больших горо­дов, начинающемуся распаду, каковой в сфере чувственности проявляется в смешении грубости и рафинированности, шаг, неизбежно оказывающийся последним. Искусственное искус­ство не способно к дальнейшему органическому развитию. Оно знаменует конец.

Отсюда следует—горькое признание,—что западное изобразительное искусство непреложным образом пришло к концу. Кризис XIX столетия был смертельной борьбой. Фаустовское искусство умирает, как и аполлоническое, еги­петское, как всякое другое, от старческой немощи, осущест­вив свои внутренние возможности, исполнив свое назначение в биографии своей культуры.

То, чем занимаются теперь под видом искусства, есть бессилие и ложь: музыка после Вагнера или живопись после Мане, Сезанна, Лейбля и Менцеля.

Пусть же отыщут великих личностей, которые оправдали бы утверждение, что существует еще искусство, отмеченное роковой необходимостью. Пусть отыщут ту самоочевидную и необходимую задачу, которая ожидала бы их. Обойдем все выставки, концерты, театры, и мы обнаружим лишь старательных дельцов и шумливых шутов, которые находят удовлетворение в том, чтобы поставлять на рынок нечто давно уже внутренне ощущаемое как ненужное. На каком уровне внутреннего и внешнего достоинства находится те­перь все, что называется искусством и художником? На общем собрании какого-либо акционерного общества или среди инженеров первоклассного машиностроительного за­вода можно будет обнаружить больше интеллигентности, вкуса, характера и умения, чем во всей живописи и музыке современной Европы. На одною великого художника всегда приходилась сотня лишних, фабриковавших искусство. Но пока существовала большая конвенция, а значит, и насто­ящее искусство, даже и они занимались чем-то дельным. Можно было прощать этой сотне ее существование, посколь­ку в совокупности традиции они были той почвой, которая несла одного. Но сегодня они те самые десять тысяч, трудящихся «ради хлеба насущного»", не нужны во всех уже смыслах и тем более несомненно, что можно было бы сегодня закрыть все художественные заведения, не нанеся этим ни малейшего ущерба самому искусству. Нам следует только перенестись в Александрию 200 года после Р. X. чтобы стать очевидцами всей той художественной шумихи, с помощью которой космополитической цивилизации удается обманывать себя относительно смерти собственного искусства. Там, как и нынче в мировых городах Западной Европы, налицо настоящая погоня за иллюзиями дальнейше­го художественного развития, за индивидуальной самобыт­ностью, за «новым стилем», за «непредвиденными возмо­жностями», теоретическая болтовня, претенциозная поза за­дающих тон художников, схожая с позой акробатов, ма­нипулирующих («ходлерничающих») стопудовыми картонными гирями, литератор вместо поэта, бесстыдный фарс экспрессионизма, учинивший в истории некий торг во­круг искусства и сделавший из мысли, чувства и совершен­ства форм экспонаты художественного ремесла. И в Але­ксандрии были свои проблемные драматурги и кассовые художники, которых предпочитали Софоклу, свои живопис­цы, отыскивавшие новые направления и поражавшие пуб­лику. Чем же обладаем мы сегодня под вывеской «искусство»? Высосанной из пальца музыкой, полной искусствен­ною шума массы инструментов, изолганной живописью, полной идиотических, экзотических и плакатных эффектов, лживой архитектурой, каждые десять лет «основывающей» новый стиль на сокровищнице форм минувших тысячелетий, стиль, под знаком которого всякий делает, что ему взбредет в голову, лживой пластикой, обкрадывающей Ассирию, Еги­пет и Мексику. И все же в расчет принимается только одно: вкус светских людей, как выражение и знамение вре­мени. Все прочее, «придерживающееся» в противополож­ность этому старых идеалов, есть сугубое дело провинци­алов.

Большая орнаментика прошлого стала мертвым языком, вроде санскрита и церковной латыни. Вместо служения ее символике культивируют ее мумию, ее наследство закончен­ных форм, утилизуя, смешивая и переделывая их на неор­ганический лад. Всякий модернизм считает перемену за раз­витие. Реанимации и слияния старых стилей занимают место действительного становления. И в Александрии были свои прерафаэлистские гансвурсты, с их вазами, стульями, кар­тинами и теориями, свои символисты, натуралисты и экс­прессионисты. В Риме корчат всякие гримасы: то греко-ази­атские, то греко-египетские, то архаические, то—после Праксителя новоаттические. Рельеф 19-й династии, эпохи еги­петского модернизма, массивно, бессмысленно, неорганично облегающий стены, статуи, колонны, производит впечатле­ние некой пародии на искусство Древнего Царства. Наконец, птолемеевский храм Гора в Эдфу достигает пика непрев­зойденности пустотой произвольно нагроможденных форм. Таков хвастливый и назойливый стиль наших улиц, монумен­тальных площадей и выставок, хотя мы и находимся еще в самом начале этого развития.

С.263-266

Необозримая масса человеческих существ, безбрежный поток, выступающий из темного прошлого, оттуда, где наше чувство времени утратило свою упорядочивающую актив­ность и беспокойная фантазия—или страх—вколдовала в нас картину геологических периодов земли, чтобы скрыть за ней какую-то неразрешимую загадку; поток, теряющийся в столь же темном и безвременном будущем,—таков фон фаустовской картины человеческой истории. Однообразный прибой бесчисленных поколений волнует широкую поверх­ность. Ширятся сверкающие полосы. Мелькающие отсветы тянутся и пляшут над ними, морочат и темнят ясное зеркало, преображаются, вспыхивают и исчезают. Мы называем их родами, племенами, народами, расами. Они суммируют ряд поколений в узком круге исторической поверхности. Когда в них угасает формообразующая сила, а сила эта весьма неоднородна, и с самого же начала предопределяет весьма неоднородную долговечность и пластичность указанных об­разований, вместе с нею угасают и физиогномические, язы­ковые, умственные признаки, и явление вновь растворяется в хаосе поколений. Арийцы, монголы, германцы, кельты, парфяне, франки, карфагеняне, берберы, банту вот имена в высшей степени разнородных образований этого порядка.

На этой поверхности, однако, величественными кругами расходятся волны великих культур. Они внезапно всплыва­ют, расширяются в роскошных линиях, успокаиваются, ис­чезают, и зеркало прилива вновь одиноко и дремлюще вытягивается на опустевшем месте.

Культура рождается в тот миг, когда из прадушевного состояния вечно-младенческого человечества пробуждается и отслаивается великая душа, некий лик из пучины безли­кого, нечто ограниченное и преходящее из безграничного и пребывающего. Она расцветает на почве строго отмеже­ванного ландшафта, к которому она остается привязанной чисто вегетативно. Культура умирает, когда эта душа осуще­ствила уже полную сумму своих возможностей в виде наро­дов, языков, вероучений, искусств, государств, наук и таким образом снова возвратилась в прадушевную стихию. Но ее исполненное жизни существование, целая череда великих эпох, в строгих контурах очерчивающих поступательное са­моосуществление, представляет собою сокровенную, страст­ную борьбу за утверждение идеи против сил хаоса, давящих извне, против бессознательного, распирающего изнутри, ку­да силы эти злобно стянулись. Не только художник борется с сопротивлением материи и с уничтожением идеи в себе. Каждая культура обнаруживает глубоко символическую и почти мистическую связь с протяженностью, с простран­ством, в котором и через которое она ищет самоосуществ­ления. Как только цель достигнута и идея, вся полнота внутренних возможностей, завершена и осуществлена вовне, культура внезапно коченеет, отмирает, ее кровь свертывает­ся, силы надламываются она становится цивилизацией. Это и есть то, что мы чувствуем и понимаем при словах «египтицизм», «византизм», «мандарины». В таком виде может она, иссохшее гигантское дерево в девственном лесу, еще столетиями и тысячелетиями топорщить свои гнилые сучья. Мы видим это на примерах Китая, Индии, мира ислама. Так и античная цивилизация эпохи императоров с мнимой юно­шеской силой и полнотой гигантски вытарчивала вверх, отнимая воздух и свет у юной арабской культуры Востока.

Таков смысл всех закатов в истории внутреннего и вне­шнего завершения, доделанности, ожидающей каждую жи­вую культуру, из числа которых в наиболее отчетливых контурах вырисовывается перед нами «закат античности» между тем как уже сегодня мы явственно ощущаем в нас самих и вокруг себя брезжущие знамения нашего вполне однородного по течению и длительности с названным - со­бытия, которое падает на первые века ближайшего тысячеле­тия. «заката Европы».